Это было правдой, хоть Роза и не знала, отчего так. Ей хотелось верить, что, если бы братья изъявили желание учиться дальше, то батюшка бы помог. Хотелось верить, что желание работать в банке – искреннее желание и Осипа, и Бориса. Но в глубине души Роза знала, что это не так, и что рассуждал ее отец почти так же, как рассуждает Василий Николаевич.

Разница лишь в том, что с братьями Роза не была так близка, как была с Деней, и о мечтах их детских не знала.

А впрочем, и Денис скоро перестал быть тем шаловливым мальчишкой, которого она увидела, придя в дом мужа. В банк Бернштейнов его, конечно, приняли, и по службе он начал продвигаться быстро да легко. Только Розе самой плакать хотелось, когда она видела, как стремительно Денис превращается в копию своего отца. Скупого на эмоции, сдержанного в словах и поступках, медлительного до зевоты и неспособного говорить ни о чем, кроме доходов и расходов. Циничного, мелочного, чванливого и улыбающегося холодной неприятной усмешкой.

Разве что в разговорах с нею наедине Денис еще продолжал улыбаться по-настоящему.

Ну а потом – Денису еще и двадцати не исполнилось – в их доме появилась эта Юлия.

О любви между Денисом и Юлией речи не шло. Брак этот был сговорен между родителями уже давно и, Василий Николаевич даже хотел, было, от него отказаться. Юлия – дочка лавочника, купца третьей гильдии, теперь уж, как казалось Василию Николаевичу, была его любимому сыну не парой. Однако вторая сторона призвала к долгу, к купеческому слову, за которое надобно отвечать – и брак все-таки состоялся. Юлия вошла в дом Соболевых с горделиво поднятой головой, и вскоре Роза поняла, что прежняя ее жизнь здесь была еще сахарной…

Роза невзлюбила Юлию сразу, с первого дня знакомства. Невзлюбила так, как только может ревнивая мать невзлюбить невестку. И Юлия, не пытаясь приноровиться, ответила ей той же нелюбовью – сполна. За словом Юлия никогда в карман не лезла, и над деликатной тонкой нелюбовью Розы она смеялась во весь свой голос.

С годами характер Юлии только портился. Детей ей Бог не дал, свекор не упускал случая невестку за то упрекнуть, а она, хоть и яростно от упреков отбивалась, заедала свое горе булками, полнела, дурнела, болела и становилась еще склочнее.

Что по этому поводу думал сам Денис – Роза уже не знала. Они все так же часто обсуждали былое, но о том, что творится у него на сердце сейчас, Денис с мачехой уже не делился. Роза лишь продолжала верить, что где-то там, внутри, еще жив тот мечтающий мальчишка. Смешливый, добрый, честный.

Оттого и решила, когда пришло время, распорядиться богатствами покойного отца, Якова Абрамовича Бернштейна, так, как велит ей сердце. А сердце велело отдать все Денису. Розе очень хотелось, чтобы он осмелился сделать все то, на что не осмелилась она сама. Оставить опостылевший быт, банковские дела – и исполнить свои мечты. Может, и правда увидеть далекие жаркие страны – чем черт не шутит?

О своих собственных детях Роза ни на миг не переставала думать. Однако искренне полагала, что доверять ни Саше, ни, тем более, Николаю, больших денег нельзя. А Денис никогда их не обидит и позаботится лучше, чем смогли бы позаботиться они сами. Денис уверял ее в этом и клялся, стоя на коленях.

Глава 19. Кошкин

Кирилл Андреевич, не сидя, а стоя возле огромного стола под окном, старательно, с большой осторожностью, протирал трость господина Лезина белыми тряпицами. Отдельно шафт, отдельно рукоять, отдельно наконечник. Все слаженно и четко, ни одного лишнего движения. После каждую тряпицу он клал под микроскоп и долго – Кошкин уж было подумал, что тот уснул – разглядывал ее через свои стекла.

В лабораторию Кирилла Андреевича Кошкин вошел тихо, неслышно, а теперь уж ему и неловко было прерывать коллегу. Но, так как сам Воробьев его бы еще полчаса не замечал, то улыбаясь, то хмурясь собственными мыслям, Кошкину пришлось запоздало постучать по дверному косяку.

Воробьев живо оторвался от микроскопа:

– Простите, Степан Егорович, я не слышал, как вы вошли… – пробормотал он.

– Это вы простите, не хотел вас прерывать. Скоро ли закончите анализ по следам крови?

– Да, собственно, еще полтора часа назад закончил. За составление отчета сяду тотчас, как рассортирую все прочие следы по тростям Лезина. Всего шесть осталось.

– Есть что-то интересное? – воодушевился Кошкин.

– Да как вам сказать: на одной следы засохшей грязи, даже пара иголок присохло – то ли еловых, то ли сосновых, пока не понял… Скорее всего сосновых: еловые они, знаете, такие короткие, жесткие и четырехгранные… На другой – краска на металлическом наконечнике, черная. А еще вот, глядите!

Воробьев поднял одну трость и движением, каким мушкетеры вынимают шпагу из ножен, размашисто вынул из основания-шафта длинный застроенный прут. Кошкину пришлось отшатнуться, не то горе-мушкетер, чего доброго, в запале выколол бы ему глаз.

– Понял-понял, – поморщился он, проверяя, на месте ли его брови. – Но иголки – что еловые, что сосновые, нам едва ли помогут раскрыть дело. Лучше скажите, нашли ли следы крови хотя бы на одной?

– Нет… – потускнел Воробьев. – По-правде сказать, почти все трости идеально чистые, даже пыли нет. Хотя это и не удивительно, я и прежде заметил, что господин Лезин большой аккуратист.

Новости не радовали. Чего скрывать, Кошкин надеялся на совсем другой результат анализов. Но виду не показал.

– Хорошо. Что по поводу цыганки?

– За трактиром наблюдают круглые сутки, но пока что ничего – цыган там не было ни одного. – Воробьев вложил шпагу-прут обратно в трость с секретом, убрал ее и неловко обронил: – осмелюсь предположить, Степан Егорович, что и наблюдение за домом Лезина ничего не дало? Уж больно вид у вас невеселый.

Воробьев в этот раз оказался проницательным.

– К пруду хозяин особняка никакого интереса не проявлял, ничего подозрительного не делал, – признался Кошкин. – Однако это ни о чем не говорит: Лезин тертый калач. Пруд глубокий, больше человеческого роста – видать, на то у него и расчет. Потому и спокоен. Ну ничего, я уговорил водолаза с костюмом к нам прислать. В пятницу явится, и хорошенько обыщем дно этого водоема, глядишь, чего и найдем.

Однако Воробьев своего скептицизма скрыть и не пытался. В виновность Лезина он, кажется, не верил. Но спорить не стал. Спросил о том, что его самого волновало:

– Что ж, а вы, Степан Егорович, выходит, уверены, что орудием убийства была именно трость?

– Есть такая вероятность, – уклончиво ответил Кошкин. И, догадываясь, каким будет следующий вопрос, поспешил переменить тему. – Мне показалось, Кирилл Андреевич, во время допроса Лезина, что вы слишком хорошо осведомлены касательно господина Глебова. О его сыне, о болезни. Откуда?

После допроса прошло уж больше суток, и Кошкин не спешил дознаться до правды лишь потому, что был уверен – Воробьев что-то читал о Глебове в газетах или, может, старые дела догадался поднять. Новость о болезни Глебова чахоткой не казалась очень важной, и все же Кошкин готов был похвалить протеже за усердие. До тех пор, пока тот принялся вдруг рассказывать про Александру Васильевну, про ее забывчивость и зашифрованный адрес цветочной лавки на Васильевском острове… А главное – о том, кого они в той лавке нашли.

Самое поразительное – Воробьев даже не осознал, насколько близок в этот миг был его конец. И пусть тростям Лезина окраситься свежей кровью прямо сейчас все-таки не грозило, места своего Воробьев мог лишиться запросто! Тем более что лицо Кошкина уже налилось красным цветом, и он в самом деле был готов обрушить на химика всю силу своего гнева. Покуда не осознал тщетность этого.

Горбатого, видать, могила исправит.

Парочкой крепких выражений Кошкин все-таки припечатал своего протеже – а после, все дорогу до Васильевского острова, Воробьев дулся и напирал, что жена Глебова – она же Нюра из дневников – мол, ничего особенного не знала. А потому и допрашивать ее второй раз смысла нет.